– Спи, Илюша, – говорила, бывало, мать, укладывая его спать, – а я тебе к празднику рубашку новую сошью, розовую, красивую!
– А себе, мамка, сошьешь? – спрашивал ребенок.
– Нет, родимый, я и в старом похожу. Вот ужо вырастешь ты большой, тогда накупишь мне нарядов, а теперь и так хорошо.
– Накуплю, – уверенным голосом говорил Илюша и засыпал, мечтая о тех красивых платьях, какие он подарит матери, как только подрастет.
– Вот еще годка два-три промаяться, тогда Илью присажу за работу, так легче будет! – вздыхал Павел, принимаясь за новую спешную работу.
И Илюша с гордостью думал, как он станет шить сапоги вместе с отцом, как много денег заработают они вдвоем…
Под сердитую руку отец и даже мать частенько били его; мальчик плакал от боли, но нисколько не чувствовал себя оскорбленным: отец бил всегда за дело, за какую-нибудь шалость, за небрежность, за рассеянность, и Илюша чувствовал, что заслужил наказание и что при старании может избежать его. Мать часто била просто потому, что была утомлена непосильной работой, раздражена писком детей и хотела на ком-нибудь сорвать сердце. Побивши мальчика, она сейчас же начинала жалеть его, сейчас же старалась загладить свою несправедливость или лаской, или лишним кусочком съестного, и при этом сама она была всегда такая жалкая, бледная, истомленная, что нельзя было сердиться на нее.
В чужом доме Илюша был сыт, не терпел ни холода, ни побоев; но он как-то сразу почувствовал, что здесь он чужой, лишний, никому не нужный.
– Вот навязали вы себе обузу, – замечали Авдотье ее знакомые кухарки и горничные, – без мальчишки на всяком месте дали бы вам восемь, девять рублей, а теперь должны жить за шесть.
– Ну, что делать, не бросить же ребенка! – вздыхала Авдотья, и казалось, как будто ей отчасти жаль, что детей нельзя выбрасывать на улицу вместе с сором.
– Ну, чего ты суешься под ноги? – ворчал лакей, выталкивая Илюшу из того уголка, куда он забился, чтобы никому не мешать.
– Фу ты Господи, присесть никуда нельзя, везде мальчишка свои вещи накидал, – кричала горничная, сбрасывая со стула шапку, которую Илюша только что успел на него положить.
Иногда, от нечего делать, лакеи и горничные принимались дразнить мальчика и строить над ним разные штуки.
– Илюшка, – говорил лакей, – на, съешь сладкий пирожок!
Мальчик откусывал большой кусок пирога, а он оказывался весь обмазан горчицей; Илюша плевался, плакал, бранился, а вся кухонная компания помирала со смеху.
– Слушай ты, волчонок, – говорила горничная, – барыня зовет тебя, иди скорей; да ну же, скорей!
С сильно бьющимся сердцем шел мальчик в комнаты, вход в которые был ему запрещен, и робкими шагами подходил к барыне.
– Что ты тут шляешься, мальчишка! – кричала она на него. – Тебе здесь не место, иди в кухню!
И опять громкий, дружный смех прислуги встречал ребенка, когда он, униженный, пристыженный, возвращался в кухню.
Можно себе представить, как раздражали мальчика подобные выходки! Он готов был избить своих обидчиков, а между тем чувствовал, как мал и бессилен был он по сравнению с ними! Особенно оскорбляло его отношение тетки к его неприятностям. Она как-то не понимала, что насмешки могут оскорблять ребенка; она смеялась вместе с другими и только иногда добродушным голосом замечала какому-нибудь слишком расходившемуся лакею:
– Полно вам, Федот Матвеевич, ну, что вы пристали к ребенку? Известно, он глуп, где же ему что понимать!
Илюше же она делала строгие выговоры, когда он бранился или злился на кого-нибудь.
– Дурак ты, дурак, – говорила она, – с тобой шутят, смеются, а ты сердишься! Рад бы был, что не бьют, вон не гонят, а он, на-ка, еще обижаться! Какой важный барин!..
– Да я не хочу, чтобы они надо мной смеялись, ты им не вели! – угрюмо отвечал Илюша.
– Как же я могу не велеть им, – рассуждала Авдотья, – разве они меня послушаются? И неужели мне из-за тебя ссориться с ними? Как это можно! Я ссор не люблю, хочу со всеми жить в мире… И ты, коли умен, так старайся всем угождать: они смеются – и ты смейся; бранят тебя, а ты молчи; коли и побьют, так не беда: поплачь в уголке, чтобы никто не видал, а в глаза всем гляди весело, – вот и будет тебе хорошо!
Илюша умолкал и уходил от тетки, но чувствовал, что не в состоянии исполнить ее наставлений. Не обижаться, когда его оскорбляют, смотреть весело в глаза и угождать тем, кто бранит и бьет, – это было свыше сил его. Он понимал, что с большими ему не справиться, так как они сильнее его, но он все-таки не мог не злиться на них, и все угрюмее и угрюмее становилось его маленькое личико, все больше привыкал он хмурить лоб и глядеть исподлобья, все больше походил он на маленького, сердитого волчонка…
«Ишь, что выдумала! – рассуждал он сам с собой. – Поплачь потихоньку, а гляди при всех весело… Да разве это можно? Это только большие умеют, и как они это делают?..»
И мальчик из своего уголка наблюдал, как большие умели хорошо притворяться. За глаза все они бранили друг друга, а в глаза казались первейшими друзьями. Все находили, что барин скуп, а барыня зла и капризна, но все наперерыв старались угождать и барину, и барыне, все в глаза называли их добрыми, обещали в точности исполнять все их приказания, а придя в кухню, смеялись над этими приказаниями.
– Тетка, а тетка, – спрашивал Илюша, – ты зачем же сказала барыне, что делала вчера соус, как она велела? Ведь ты не так делала…
– Ну, что ж, что не так? Кабы я по-ейному сделала, вышла бы гадость, сама бы она раскричалась да разворчалась, а я сделала по-своему – вот и хорошо…