– Никто меня не бьет! Пустите меня! – сумрачно проговорил Илюша, стараясь протискаться сквозь толпу, шумевшую около него.
– Чего там «пустите»! – закричали мальчики. – Ты или в самом деле дурак, или не понимаешь, как с тобой должны обращаться… Если это тебе все равно, так нам не все равно: сегодня обругали тебя, завтра обругают меня, а я этого не терплю. Мы Курбатова освищем в субботу, слышишь?
– Слышу, – неохотно отвечал Илюша и, сделав еще усилие, выбрался наконец из толпы и зашагал дальше по улице.
– И ты должен также свистать с нами! – кричали мальчики, догоняя его.
– И если директор спросит, должен сказать, что он тебя назвал дураком!
– Да ну, хорошо, отвяжитесь!
И Илюша еще больше ускорил шаг.
– Экий дурак этот Павлов! – толковали мальчики, разбиваясь на мелкие группы и расходясь в разные стороны. – И обидеться-то не умеет!
– Волчком каким-то вечно глядит, с ним и не сговоришься.
– А не выдаст он нас?
– Вот еще! Не посмеет!
Илюша отошел от товарищей в очень неприятном настроении духа. Он, конечно, отлично слышал, что учитель математики назвал его «дураком» за то, что он запутался при решении какой-то сложной задачи, но ни в ту минуту, ни после он и не подумал обидеться. В ту минуту он был совершенно поглощен своей задачей, да и учитель казался заинтересованным его ответом, и бранное слово сорвалось с его языка просто от нетерпения, что этот ожидаемый и, по-видимому, такой простой ответ не сразу дается ученику.
«И отчего это им обидно, а мне нет? – рассуждал про себя мальчик. – Может, и вправду оттого, что я не такой, как они: они господа, их не бьют, не ругают, а меня?..»
И вспомнились мальчику побои отца и матери, грубые шутки лакейской, потасовки мастерской, брань дворников, которые и теперь, по старой памяти, часто требовали его услуг и не скупились на крепкие словца; насмешки Сергея Степановича… Что значило сравнительно со всем этим слово «дурак», сказанное невзначай, без обидного умысла и еще кем? – его любимым учителем, который так усердно занимается, так отлично все объясняет… «А все-таки я – гимназист, он не смеет так называть меня!» – сказал себе Илюша мысленно, повторяя слова товарищей.
– Илюша, болван! Чего зазевался? Господа уж пришли домой! – раздался голос над самым его ухом.
Это был его знакомый лавочник, кум Архипа, в прежние годы часто угощавший его леденцами и рожками и теперь считавший себя в праве бесцеремонно обходиться с ним.
«Он не смеет! А этот смеет? Все другие смеют!» – мелькнуло в голове мальчика; он горько усмехнулся и ускорил шаг, чтобы не получить выговора за дурное исполнение своих лакейских обязанностей.
Хотя Илюша уже второй год учился в гимназии, но жил он у Петра Степановича в том же положении, что и прежде. По-прежнему спал он на тощем тюфячке в кухне и там же готовил свои уроки, по-прежнему исполнял разные мелкие домашние работы.
Петр Степанович был слишком беден, чтобы доставлять большие удобства своему воспитаннику, да и не считал этого нужным. Он боялся навредить мальчику, отучив его от простой, рабочей жизни, сделав из него барчонка, белоручку, и потому в занятиях Илюши не находил ничего ни дурного, ни унизительного. Обходился он с ним всегда дружески, ласково, и обращал на него мало внимания только потому, что вообще не любил возиться с детьми и был постоянно сильно занят своими книгами.
К сожалению, не все смотрели на Илюшу глазами Петра Степановича. Прежде всего Сергей Степанович возмущался тем, что брат вздумал учить Илюшу, и на каждом шагу старался доказать мальчику, что он ему не родня, что он «обязан» услуживать ему и терпеливо выносить его выговоры и насмешки. Для тетки Авдотьи, для всех соседних лавочников, дворников и кучеров Илюша, несмотря на свой гимназический мундир, оставался по-прежнему «мальчишкой», «лакеишкой». Все они находили, что его поступление в гимназию было баловством, пустяком, а что настоящее для него дело – это служить и угождать господам.
Товарищи гимназисты, узнав об образе жизни Илюши, не упускали случая попрекнуть его, подсмеяться над ним. Вообще, в гимназии его сразу невзлюбили. Он всегда рос одиноким ребенком, не привык к детским играм и шалостям. Он дичился своих сверстников, держался от них особняком, насмешки их встречал или молчанием, или грубой бранью, на слишком назойливые приставания отвечал метким ударом кулака.
– Ишь, какой злющий! – говорили мальчики, испытав силу этого кулака. – Настоящий медведь или волк!
Один из гимназистов услышал раз, как Сергей Степанович, встретив Илюшу на улице, назвал его в шутку «волчонком». Он пересказал про это прозвище другим, и все нашли, что оно как нельзя больше подходит к угрюмому Илюше, и с тех пор его редко кто звал в гимназии по фамилии: всем казалось, что кличка «волчонок» вполне к нему подходит.
Кроме своей угрюмости и необщительности, Илюша не нравился товарищам и скупостью. Они возмущались, видя с какой аккуратностью укладывает он в ранец свои книги и тетради, какими крошечными карандашиками он умудряется писать, как, ссудив кому-нибудь свой перочинный нож, он зорко следит за ним и при первом удобном случае настоятельно требует его назад. Все это казалось им отвратительной скаредностью; они не подозревали, что Илюша дорожит своими вещами вовсе не из скупости, а потому, что считает вещи эти принадлежащими Петру Степановичу, потому что всякий раз долго мучится и колеблется, прежде чем решится попросить несколько копеек на новый карандаш или грифель.
Не встретив дружеского участия со стороны товарищей, Илюша и сам не полюбил их. Отчуждение его стало еще сильнее после того, как кто-то из мальчиков узнал, что он исполняет у Петра Степановича обязанность слуги.